Читайте книги онлайн на Bookidrom.ru! Бесплатные книги в одном клике

Читать онлайн «Вокруг света». Страница 42

Автор Олег Ермаков

Предмет настолько красив, считал Платон, насколько он совпадает со своим замыслом, образом. Арефина гора была замышлена как место поклонения солнцу. Это я понял росистым утром. Восход солнца я проспал бы непременно, но услышал внезапно хлопанье крыльев и уже понял, что какая-то птица прилетела на липу. Мгновение сидела и взлетела, снова громко хлопая и даже уронив на палатку сучок, как будто для верности. Эту птицу я видел мельком еще вечером, готовя в траве ужин, у нее был длинный хвост, пестрины, определить ее можно как ястреба-перепелятника, хотя и было в ней что-то голубиное.

Может, слишком рано, пытался я выторговать право полежать еще в спальнике. Но все-таки оделся, вытащил сумку, футляр со штативом, глянул на полоску зари, ежась от свежести, посетовав, что придется ждать, повернул голову влево, а солнце уже красно круглилось в стороне от леса, над туманными болотами.

Навел на него объектив, этот глаз полифемов. Обернулся, а дупло тоже озарено, словно жилище каких-то истончившихся предков. Но прилетел и настоящий его хозяин, сизо-черный, с зеленцой крапчатый скворец. Да к дуплу он боялся подлетать, описывал круги, тревожно цвикал. Тогда я отошел, и он тут же спикировал с насекомыми в клюве на пень. Но точка съемки была уже не та, не видно чудесно освещенного солнцем дупла, да и приближающей силы объектива маловато. Тут нужен крупный кадр блестящего скворца перед озаренным ранним солнцем домом, не каким-то там скворечником, а древним дуплом, за которым видны серебряные березы на склоне, туманные низины и перелески.



У меня ничего, как я уже говорил, не получилось, до предела закрытая диафрагма замылила кадр и скворца и солнца. Да и невозможно было все сфотографировать так, как я описал. Для этого надо бы летать самому на крыльях.

И хотя фотоаппарат и дарит это ощущение полета – сейчас ты снимаешь цветок или окурок, а через секунду церковный купол, облако и дерево, – но на деле удачных снимков получается очень мало, если они вообще получаются. Невозможно быть везде, на холме и на курганах, у облака и под деревом, в траве и у ручья. А именно такой сквозной всеобъемлющий снимок и хочется сделать, он всегда маячит перед тобой как некий умопостигаемый образчик. Ведь так все и видишь и даже больше того, что можно охватить глазами. Как, например, показать без слов эти курганы? Фотография, по мнению метров, должна быть понятна даже без подписи. Чем, возможно, она и прельстила литератора, уставшего от слов.

Фотография была своеобразным обетом молчания. Фотография как молчание.

Но у меня выходило какое-то мычание.

Зелен виноград, успокаивал я себя, отказывая фотографу в творчестве. По сути, фотограф – регистратор. Как бывают умелые или даже талантливые организаторы, устроители, так и человек может отличаться особыми способностями отбирать изображение, захватывать его, уносить в сумке, чтобы потом показать другим.

Миллионы владельцев фотоаппаратов устремились по этому пути, думая встать вровень с художниками. Да тут надо признать, что живопись все-таки выше. Неспроста так живо реагируют зрители на фотографии, где дождевыми каплями на стекле изображение размыто, искажено. Уподобление живописи очевидно. А именно это искажение и призывал почитать за чистое художество Ортега-и-Гассет.

Главное отличие фотографического мастерства от творчества известно: фотограф берет, а не создает. Он может быть великим Анселем Адамсом или Йозефом Судеком, но именно исполнителем. С музыкантами фотографов сравнивали уже не раз. Музыканты скромнее последних, у Ойстраха, наверное, не возникало мысли, что он равен Шостаковичу. Фотографы агрессивнее музыкантов, в этом я не однажды убеждался даже в виртуальном общении с ними. Похоже, они вечно раздражены тем, что их не хотят признать не музыкантами, а композиторами. Как так? Ведь они мастера именно композиции! И тонко чувствуют свет, любят пейзаж, могут насквозь увидеть человека и дать его незабываемый портрет. Композитор, между прочим, тоже вынужден прибегать к технике, чтобы обнародовать, сделать доступными свои видения и чувства. Разве рояль не техника? Или скрипки и виолончели? Орган? В пейзаже или лице фотограф тоже находит отзвуки своих мыслей, снов. И хватается за камеру. Но композитор выводит в мир звуков никогда не существовавшее, сотворенное им буквально из воздуха. Фотограф регистрирует совпадение каких-то своих внутренних картин с видом Толедо под грозовой тучей. Или с видом Смоленска, Москвы.

Ну и что? По-моему, и должность подобного регистратора может быть и чудесной и почетной.

Я уже не мог отказаться от призыва бодрствовать в предрассветные часы и всей душой хотел получить эту должность – регистратора солнца. И не только солнца, но и его отсутствия, например, в снегопад или дождь. У Ду Фу я прочел о снеге, величиной с циновку. Такой снег я помню с детства, он бывает весной. Но мне еще так и не удалось его сфотографировать. Сделать это – все равно что подсмотреть рождение стихотворения. Да, небо, деревья, солнце пишут нам свои послания, а еще птицы, ручьи, звезды. И кто же откажется быть их переписчиком? Почитайте книгу египетского писца, как он превозносит свое умение и свою должность.

С детства, охваченный страстью к местности, я только радовался этой новой возможности.

А то, что фотография – это механический отпечаток, выполненный машиной, меня ничуть не расстраивало. Это и хорошо. Пусть будет все как есть. Надо лишь научиться управлять этой машиной таким образом, чтобы местность выступала во всей своей силе.

И почему же отвергать эту машину, если именно благодаря ей вдруг в какое-то мгновение облака, деревья, холм, небо начинают вихриться, искриться и даже как будто поворачиваться?

Гелиография, как первоначально называли фотографию, делала меня соучастником явленного великолепия вещей, и противостоять этому было бы глупо.

Строка солнца мелькала в травах и водах, среди облаков. Меня вело какое-то представление о совершенном снимке, написанном солнцем. Фотографии мне снились, вереницы великолепных прозрачных солнечных снимков. А когда я возвращался в местность, то чувствовал, что буквально вхожу в световую картину.

За тридцать с лишком лет местность претерпела всяческие изменения. И это будет продолжаться.

Инспектор земельного комитета мог бы дополнить свой отчет фотографиями, запечатлеть сей миг местности в океане времени. С потяжелевшим рюкзаком уже труднее было добраться до восточной окраины местности – подняться на Васильевские холмы, оттуда дойти до Николы Славажского, приблизиться к Загорью. Я пробовал ездить на велосипеде, но травы стреноживали моего ослика, ходить было проще.

Правда, вот до Белого Холма, где учились братья Твардовские, я доехал, купил в магазине консервов, крупы и хлеба, но нагруженный велосипед оставить было негде, чтобы пойти осматривать деревню, а встреченные двое-трое деревенских как-то не внушили мне доверия. К тому же начинался дождь. И я покатил обратно, успев, впрочем, разглядеть мощные дубы и липы за деревенским прудом.



Когда-то здесь стояла барская усадьба Иллариона Каховского. В сражениях с Наполеоном раненый полковник ослеп, и сюда в белый Холм к нему приезжали друзья-декабристы. Сам полковник уже не мог принимать участия в деятельности тайных обществ, а вот его племянник Петр Каховский стал энергичным и трагическим участником и разработчиком проекта спасения России, что стоило ему жизни. Петр Каховский застрелил знаменитого героя Отечественной войны Милорадовича. В нового царя выпустить пулю так и не смог. Этот выстрел Каховского ничего не решил, без него декабристы, пожалуй, явили бы пример непротивления.

Милорадовича жаль, я читал о нем у другого нашего земляка Федора Глинки, служившего в его штабе. Это был неординарный и светлый человек.

Но и думать о крепостных, затравленных собаками, влачивших существование в хатках, крытых соломой, вечно голодных, в худой одежке, нелегко.

А это и есть беспощадные весы истории, ситуация выбора. «Испытание следует за испытанием», – писал Тойнби. И одни его не выдерживают, сливаются с массой и исчезают, другие в сверхъестественном напряжении гибнут, третьи строят жизнь на новых путях.

Напряжение декабристов и было сверхъестественным в условиях той России.

Девятнадцатый век всегда влечет какою-то тайной, но мысль о рабах в лаптях остужает. Как в тот же век в Америке, по мысли Генри Торо, место свободомыслящего человека было в тюрьме, так и в России – на Сенатской площади.

Но легко рассуждать о временах былых.

Белый Холм можно видеть с Воскресенской горы, но любопытно, что издалека-то он чернеет бором. Эти сосны растут на могильном холме, когда-то в детстве мы зашли туда, еще ничего не зная, сбросили рюкзаки и принялись пригоршнями есть спелую крупную землянику, вдыхая особенный сухой и смолистый аромат бора. И так медленно поднимались, пока вдруг не наткнулись на первый крест или обелиск в траве. Разогнулись, осмотрелись… Кладбище.