«Не идет во мне свет, не идет во мне море на убыль…»
Вите Шварцу
Не идет во мне свет, не идет во мне море на убыль,
протираю глаза с камышовою дудкой во рту,
и клеймо упыря не забывший еще Мариуполь
все зовет меня вдаль за свою городскую черту.
И пойду я на зов, и доверюсь Чумацкому Шляху,
и постигну поселки, где с екатерининских пор
славил Господа грек, и молился татарин Аллаху,
и где тварь и Творец друг на друженьку смотрят в упор.
Жаркий ветер высот разметал бесполезные тучи.
Известковая скудь, мое сердце принять соизволь.
Эти блеклые степи предсмертно сухи и пахучи,
к их земле и воде примешалась азовская соль.
Я от белого солнца закутался Лилиной шалью.
На железных кустах не приснится ни капли росы.
В пересохших лиманах прощаю с виной и печалью
улетающих ласточек с Белосарайской косы.
Здесь кончается мир. Здесь такой кавардак наворочен.
Здесь прикроешь глаза – и услышишь с виной и тоской
тихий реквием зорь по сосновым реликтовым рощам.
Здесь умолкли цветы и судьбой задохнулся изгой.
Чтоб не помнили зла и добром отвечали на зло мы,
к нам нисходят с небес растворившийся в море закат,
тополиных церквей византийские зримые звоны
и в цикуте Сократа трескучая россыпь цикад.
Эти поздние сны не прими, ради Бога, за явь ты.
Страшный суд подошел, а про то, что и смерть не беда,
я стихи написал на песках мариупольской Ялты, –
море смыло слова, и уплыли они в никуда.
«В лесу соловьином, где сон травяной…»
В лесу соловьином, где сон травяной,
где доброе утро нам кто-то пропинькал,
счастливые нашей небесной виной,
мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.
Доверившись чуду и слов лишены
и вслушавшись сердцем в древесные думы,
две темные нити в шитье тишины,
светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.
Без крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет нас печальней, и нет нас блаженней.
Мы были когда-то и будем потом,
пока не искупим земных прегрешений…
Присутствием близких в любви стеснена,
но пальцев ласкающих не разжимая,
ты помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная и кружевная?
Нас высь одарила сорочьим пером,
а мир был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай же, я думал, скорее умрем,
чтоб встретиться снова как можно пораньше.
Умрем поскорей, чтоб родиться опять
и с первой зарей ухватиться за руки
и в кружеве утра друг друга обнять
в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.
«Когда я был счастливый…»
Когда я был счастливый
там, где с тобой я жил,
росли большие ивы,
и топали ежи.
Всходили в мире зори
из сердца моего,
и были мы и море –
и больше никого.
С тех пор, где берег плоский
и синий тамариск,
в душе осели блестки
солоноватых брызг.
Дано ль душе из тела
уйти на полчаса
в ту сторону, где Бело –
сарайская коса?
От греческого солнца
в полуденном бреду
над прозою японца
там дух переведу.
Там ласточки – все гейши –
обжили – добрый знак –
при Александр Сергейче
построенный маяк.
Там я смотрю на чаек,
потом иду домой,
и никакой начальник
не властен надо мной.
И жизнь моя – как праздник
у доброго огня…
Теперь в журналах разных
печатают меня.
Все мнят во мне поэта
и видят в этом суть,
а я для роли этой
не подхожу ничуть.
Лета в меня по капле
выдавливают яд.
А там в лиманах цапли
на цыпочках стоят.
О, ветер Приазовья!
О, стихотворный зов!
Откликнулся б на зов я,
да нету парусов…
За то, что в порах кожи
песчинки золоты,
избави меня, Боже,
от лжи и суеты.
Меняю призрак славы
всех премий и корон
на том Акутагавы
и море с трех сторон!
На память о Фрайбурге
У Шварцвальдского подножия
нам с тобою в некий час
просияла милость Божия,
снизошедшая до нас.
Словно выкупавшись в радуге,
обрели тепло и свет
в городке старинном Фрайбурге
у родной Элизабет,
что, как будто больше некого,
даже плача из-за них,
любит Пушкина и Чехова
из писателей земных.
В нас, кого война, не мешкая
приучила с ранних лет
ненавидеть все немецкое,
той вражды пропал и след.
У Шварцвальдского подножия,
отыскав душе родню,
вдруг расправился под ношей я
и обрадовался дню.
Нас ютила многокомнатность,
где тревог российских нет,
где еще, быть может, помнит нас
милая Элизабет.
Ты была со мною рядышком,
когда я стихи читал
в университете Фрайбургском,
как залетный камчадал.
Нам заплакать было не во что
возле дома у дверей,
где жила Марина-девочка
до судьбы еще своей.
У Шварцвальдского подножия
за тебя и за себя
повторял одно и то же я,
всю Германию любя.
Пока вы друг с другом спорите,
обалдев от суеты,
здесь, в прилежном этом городе,
люди делом заняты.
Нас вели студентки за руки
с ними выпить заодно
на рождественском базарике
подожженное вино.
В тех краях, где Мартин Хайдеггер
был при райхе в ректорах,
нас любили – и нехай теперь
дома ждут тоска и страх, –
душу вытряхнул под ношей я,
и в нее пролился свет
у Шварцвальдского подножия,
где живет Элизабет.
Буддийский храм в Ленинграде
Буддийский храм на берегах Невы
приснился ль вам, знавали ль в жизни вы?
Ни то ни се – гадание годов.
Следы Басё меж пушкинских следов
найти нельзя на плане городском.
Поди не всякий здешний с ним знаком.
Бог весть когда, Бог ведает при ком
примерз ко льдам улыбчивый дракон,
прожег звездой стогибельную тьму,
чтоб Лев Толстой откликнулся ему.
Я смел понять, что жизни светел круг.
Когда опять приедем в Петербург,
ужель найдем, коль миги не велят,
молельный дом калмыков и бурят?
Откуда здесь, где холодно зимой,
как чудо весть премудрости иной?
Нет, я не мнил, душевно неуклюж,
уверить мир в переселенье душ.
Я Чудью был и лошадиным ртом,
встав на дыбы, кричащим под Петром.
На склоне лет и на исходе сил
нирваны свет мой дух преобразил.
Поэтов лень – достоинство и щит.
Грядущий день не нам принадлежит.
Его любить – даждь Бог мне на веку
подобным быть котенку и цветку.
Так мы с тобой из царства сатаны
немой судьбой сюда приведены,
и близок нам, покамест не мертвы,
буддийский храм на берегах Невы.
Тара́йра тарайра́м[3]
от многих бед и бедствий
спаси нас свет тибетский
могучих далай-лам
тара́йра выпит рай
цела Петрова палка
как мертвому припарка
что хочешь выбирай
тара́йра тарайра́м
что было то забудьте
свое потопим в бунте
поставим Будде храм
тара́йра выпит рай
сияйло состоится
всея Руси столице
империи Петра.
То было в дни войны,
в разгар кровавой жатвы.
В покое Бодисатвы
прибавилось вины.
Мотай себе на ус.
Как жить, утратив мету?
Роднее братьев нету,
чем Будда и Исус.
Земля Израиль
Так и не понял я, что за земля ты –
добрая, злая ль.
Умные пялят в Америку взгляды,
дурни – в Израиль.
В рыжую Тору влюбиться попробуй
жалким дыханьем.
Здесь никогда и не пахло Европой –
солнце да камень.
Мертвого моря вода ядовита,
солоно лоно –
вот ведь какое ты, царство Давида
и Соломона.
Что нам, приезжим, на родину взяти
с древнего древа?
Книги, и те здесь читаются сзади,
справа налево.
Недружелюбны и не говорливы
камни пустыни.
Зреют меж них виноград и оливы,
финики, дыни.
Это сюда, где доныне отметки
Божии зрятся,
нынешних жителей гордые предки
вышли из рабства.
Светлое чудо в лачуги под крыши
вызвали ртами,
Бога Единого миру открывши,
израильтяне.
Сразу за то на них беды волнами,
в мире рассеяв,
тысячу раз убиваемый нами
род Моисеев.
Не разлюблю той земли ни молвы я,
ни солнцепека:
здесь, на земле этой, люди впервые
слышали Бога.
Я их печаль под сады разутюжу,
вместе со всеми
муки еврейские приняв на душу
здесь, в Яд-Вашеме.
Кровью замученных сердце нальется,
алое выну –
мы уничтожили лучший народ свой
наполовину.
Солнцу ли тучей затмиться, добрея,
ветру ли дунуть, –
кем бы мы были, когда б не евреи, –
страшно подумать.
Чтобы понять эту скудную землю
с травами злыми,
с верой словам Иисусовым внемлю
в Иерусалиме.
В дружбах вечерних душой веселея,
в спорах неробок,
мало протопал по этой земле я
вдумчивых тропок.
И, с тель-авивского аэродрома
в небо взлетая,
только одно и почувствую дома –
то, что Святая.
Когда мы были в Яд-Вашеме