— Мужа моего красивым не назовешь, — будто успокаивая себя и оберегая его от посягательниц, сказала однажды Света. И спохватилась: — Но для мужчин это, простите за банальность, не имеет значения.
— Как сказать! — возразил я.
— Вот Наполеон, к примеру, красотою не отличался и телосложением был мелковат, а женщин завоевывал без всяких сражений.
— Ну, сравнивать вашего мужа с Бонапартом смешно! Да и вообще «нет ничего сомнительней аналогий», как заметил великий философ.
Тактично, не вызывая бурных протестов, но все-таки развенчивать бывшего мужа входило в мою психологическую задачу.
А пациентка, и вправду, была хороша. Однако не помогло…
Я вполне убежденно ей втолковывал, что свою личную судьбу она еще в состояний роскошно устроить. Пытался оценивать ее восхищенными взглядами. Женщины на подобные восторги — даже безразличных для них мужчин — обычно реагируют автоматически. Но мои, врачебно продуманные, восхищения оставались незамеченными. Она ждала только тех утраченных взглядов, дождаться которых уже не могла. Скончавшаяся страсть, увы, реанимации не подлежит.
Света же предпочитала судьбу свою доканывать, добивать… Никаким альтернативным романтическим вариантам внимать не желала.
Несмотря ни на что, я отказываться от непослушной пациентки не намеревался, потому что был ею покорен. И ей благодарен… Нет, покорен не внешними данными (психиатр на это по отношению к больной права иметь не должен!). И не за внешние достоинства был благодарен, а за то, что она, не сдаваясь, удостоверяла: сумасшедшая любовь еще на земле возможна.
Мусульмане верят, что Кааба выстроена патриархом Ибрагимом (Авраимом) и его сыном Исмаилом. Для террористов это не имело значения
— Муж мой до этого… и в мыслях-то мне ни разу единого не изменил. Я ручаюсь!.. — продолжала она. — Он не изменял никому: ни мне, ни друзьям, ни больным, которых спасал.
Бывший муж был хирургом. Он, оберегая жену, не делился сложными подробностями хирургической деятельности… казавшейся ей героической: постоянно вторгаться в недра людских организмов! Для себя она обозначила его профессию одним благородным словом: спаситель… С малолетства Света дивилась — как непостижимо таинственным — двум профессиям: авиаторов, поднимающих в небеса и возвращающих на землю гигантские авиалайнеры, и хирургов, возвращающих на землю подчас обреченных.
— Поверьте, для хирургов это просто работа, — упорно решал я психологическую задачу.
— Нет, это подвиг! — не подчинялась она. — Мой муж стольких спас…
Я, не будучи ни летчиком, ни хирургом, возвращал ее бывшего супруга «на землю». Точней, приземлял… А она его не прекращала боготворить.
Я настойчиво советовал другим, да и самому себе, оголтело не очаровываться, — тогда и разочарования не станут оголтело жестокими. «Цените, но не переоценивайте! А заодно и не путайте разочарование с крахом!» — подсказывал я. Предлагать это Свете было уже поздно, — и я старался напрасно.
— Высокий удел моего мужа — спасать! Может, вы с ним тоже поговорите?
— Ну… вы-то хотите, чтоб я не столько поговорил, сколько отговорил. Если б я состоял в его близких приятелях, то смел бы попробовать. А в нынешней ситуации… медицинская этика не дозволяет.
Насчет этики я придумал. Но все же его пригласил…
«Взрослый ребенок» говорят о человеке, которого жизнь до изумления ничуть не разочаровала, не обломала, не проучила.
— Добрый в любом возрасте сохраняет в себе детство, — пояснял мне зачем-то профессор, определивший мое направление в медицине. Перефразируя классика, он поучал: «Поэтом можешь ты не быть, но психиатром быть обязан!». И уточнял: «Потому что времена на нашей планете бушуют безумные».
Он напоминал и пушкинские строки, их-то уж не смея перефразировать. Во-первых, это был Пушкин, а во-вторых, строки те до сей поры определяют значение психиаторского призвания:
Не дай мне Бог сойти с ума!
Нет, легче посох и сума…
Профессор предупреждал, чтобы я следовал не только его советам и авторам медицинских учебников, а прислушивался бы и к размышлениям философов, художников слова. Да и собственными методами лечения не пренебрегал…
Сам он классическую поэзию и прозу в союзники себе призывал часто. К чему и меня пристрастил… Лишь с той самой лермонтовской строкой — относительно «жестокой радости детей» — профессор вступал в неуверенное противоречие. Неуверенное, так как не в детях он учил меня видеть исключительно доброту, а во взрослых, сумевших детство в себе сберечь.
И вот предо мной возник именно такой человек… Уже в первые минуты детскость проявила себя в незащищенной открытости и неприспособленности к злонамеренной, заранее подготовленной оборонительной лжи (кстати, безвредно, по мелочам дети врут не задумываясь).