Читайте книги онлайн на Bookidrom.ru! Бесплатные книги в одном клике

Читать онлайн «Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов». Страница 99

Автор Анна Разувалова

29 марта 1949 года Ф. Абрамов присутствовал на закрытом заседании партийной организации филологического факультета ЛГУ, где «репетировалось» общеуниверситетское осуждение профессоров Виктора Жирмунского, Бориса Эйхенбаума, Марка Азадовского, Григория Гуковского[1383] и других. Абрамов был избран в президиум и открыл прения докладом, в котором критиковал Григория Бялого. В докладе он назвал формализм «оборотной стороной космополитизма»[1384] и пояснил, что у Бялого «наряду с проявлением космополитизма <…> в виде его эстетско-формалистических доктрин, <…> имеются высказывания в духе прямого и откровенного космополитизма»[1385]. Абрамов произносил свою речь, отмечают Константин Азадовский и Борис Егоров, «скучно»[1386]. Александр Рубашкин также утверждает, что тот выступал «вяло, по принудиловке… Начальство осталось недовольно такой критикой Бялого, а другая сторона, молчаливые свидетели всего этого “действа”, – самим фактом участия Абрамова в этой акции»[1387].

Потом, на открытом заседании Ученого совета филологического факультета (4–5 апреля 1949 года), Абрамов повторит свою речь и обратит на себя внимание репликой, адресованной Юрию Левину, тогдашнему аспиранту, а впоследствии известному исследователю-филологу и переводчику. Левин стал аплодировать выступлению Жирмунского, после чего Абрамов «во всеуслышанье проворчал: “Ну, ты еще не определил свою партийную позицию”. После собрания, реконструируют ситуацию Азадовский и Егоров, Абрамов подошел к Левину и сказал, что «хотел своей репликой… “спасти” коллегу и фронтовика (лицемерил? а, может, уже тогда понимал всю фальшь “антикосмополитической” кампании?)»[1388]. Позднее за совместным авторством секретаря партбюро факультета Николая Лебедева и Абрамова вышла статья «За чистоту марксистско-ленинского литературоведения», в которой «окончательно изничтожалась основная четверка “поборников космополитизма и формализма” (Азадовский – Гуковский – Жирмунский – Эйхенбаум)»[1389].

Авторы статьи «Космополиты» полагают, что причастность Абрамова к кампании с явным антисемитским уклоном стала для него на долгие годы источником сожалений, не случайно впоследствии в своих произведениях он дважды возвращался к событиям 1949 года – в рассказах «А у папы были друзья?» (1976, опубл. 1988) и «Слон Голубоглазый» (1979)[1390]. В первом из них автор рисует портрет Н. Лебедева – парторга филфака с 1948 года. Его он выводит под именем Алексея Красикова:

…По вузам прокатилась крикливая кампания по ниспровержению научных авторитетов, зараженных вирусом космополитизма. И чьими руками часто делалась эта кампания? Руками молодых неучей, вчерашних фронтовиков, людей в серых шинелях и морских бушлатах, нетерпеливых, буйных, привыкших рубить с плеча, разговаривать на языке военных приказов.

К этим людям принадлежал и Алексей Красиков, невысокий, крепко сбитый блондин, экс-капитан флота, как любил он говорить о себе, всегда подтянутый, чисто выбритый, в синем наглухо застегнутом кителе <…> из породы шолоховских Нагульновых, готовый сам броситься на амбразуру, но и вокруг себя устроить пустыню.

Три или четыре года Красиков, аспирант по штату, держал в страхе целый факультет. Разоблачал, корчевал, чистил авгиевы конюшни, насаждал идейность в науке…[1391]

Судя по всему, Абрамов несколько упростил картину происшедшего и психологический рисунок своего героя. «Неучем», полагает П. Дружинин, назвать Лебедева трудно: при поступлении в ЛГУ в довоенное время (а Лебедев учился в университете с 1934 по 1939 годы) приходилось сдавать более десяти экзаменов по общеобразовательным предметам, что требовало серьезного уровня знаний (к тому же, как вытекает из документов, после обучения в университете Лебедев хорошо владел немецким и французским, слабо – испанским)[1392]. Кстати, некоторые обстоятельства биографии Лебедева роднили его с Абрамовым. Лебедев также был выходцем из семьи крестьянина-середняка, воевал (правда, на политических должностях), к моменту участия в «антикосмополитической» кампании, как и Абрамов, учился в аспирантуре. Несмотря на эту близость, провоцирующую увидеть в герое «двойника», писатель о своем участии в «проработочных» акциях умалчивает. Более того, даже фабульно рассказ построен на дистанцировании от Красикова-Лебедева и памяти о нем. Повествователь явно стремился к растождествлению с конкретным персонажем и разрядом людей, который тот представлял и на который автор возлагал ответственность за события 1949 года.

Абрамову «было стыдно за свое прошлое, – пишут Азадовский и Егоров, – он хотел его зачеркнуть, забыть. Хотел, чтобы и другие забыли… Но из песни слова не выкинешь. Большой русский писатель, автор “Братьев и сестер”, в молодые годы недостаточно четко определил свое место в трудной общественной ситуации»[1393]. Возможно, описанные события, еще долго напоминавшие о себе в писательской судьбе, стоит рассматривать именно в контексте выбора стратегии поведения. Позицию раннего Абрамова можно осмыслить в двух разных регистрах – как следствие «идейной» и человеческой растерянности (так поступают Азадовский, Егоров) и как выражение определенной, вполне осознанной установки. Например, Юрий Лотман, называя Абрамова «партийным деятелем и громилой номер один»[1394], видимо, полагал, что его поступки – следствие убежденности в правильности инициированной властью «антикосмополитической» кампании. Биограф писателя Николай Коняев, получивший возможность работать с ранее не публиковавшимися дневниками Абрамова, также считает, что тот разделял идеологию акций рубежа 1940 – 1950-х, но трактует это в пользу будущего «деревенщика»[1395]. В изображении Коняева Абрамов предстает потенциальным разработчиком обновленной версии государственной послевоенной идеологии, восторженным читателем статьи Дмитрия Шепилова «Советский патриотизм» («Правда», 11 августа 1947 года), разоблачавшей «преклонение перед иностранщиной» и ставшей одним из зачинов антисемитской кампании. Дневниковые записи Абрамова заставляют биографа думать, что в конце 1940-х – начале 1950-х годов тот еще не осознавал всей глубины и сложности русско-еврейского конфликта, поскольку «руководствовался в этой борьбе самым космополитическим учением Маркса – Ленина – Энгельса и, значит, боролся вслепую, не имея ни одного шанса на успех»[1396]. Позднее, в 1954–1955 годах, полагает Коняев, Абрамов разобрался в сути проблемы, заключавшейся в стремлении еврейства использовать русских для достижения своих целей[1397]. Объяснений Людмилы Крутиковой-Абрамовой и Якова Липковича[1398], считавших, что участие в «антикосмополитической» кампании было моральной ошибкой, за которую потом писатель себя корил, Коняев не приемлет, поскольку в дневнике находит опровергающие эту точку зрения записи[1399].

Между тем стремление Коняева представить взгляды раннего Абрамова завершенным выражением некой идеологической концепции вызывает куда больше вопросов, нежели констатации внутренней раздвоенности и колебаний молодого ученого и начинающего писателя. Опубликованные фрагменты повести «Белая лошадь» подтверждают, что травматические переживания в довоенной студенческой жизни Абрамова связаны с чувствами обиды и ущемленности, проснувшимися в общении с яркими и более уверенными в себе сокурсниками, часть которых была евреями. Определялся ли источник этих чувств в этнических понятиях, либо социальный конфликт городской элиты и крестьянского сына был первичен и дублировался этническим, неясно. Во время «антикосмополитической» кампании у Абрамова был шанс излить неприязнь и использовать сложившуюся коньюнктуру для административного либо профессионального продвижения. Но он, трезво осознававший, что главный его капитал – «чистая, <…> безупречная биография, которая по тогдашним временам открывала <…> все двери»[1400], выступил «ситуативным» антисемитом и избрал срединный путь: отметился речью на собрании, написал статью (словом, не решился отказаться от участия в судилище и поставить себя под удар), однако постарался смикшировать «личное», не проявлять особого активизма, представить себя чем-то вроде «функции». Это поведение по-своему лукаво и устроено так, чтобы удержаться на плаву, не уничтожив возможных контактов с гонимой стороной. В общем, можно гадать, понимал Абрамов надуманность выдвинутых обвинений или считал развернувшуюся кампанию обоснованной и полезной[1401]. Вероятнее всего, позиция его определялась борьбой этих убеждений, но жизненная цепкость и расчетливость вчерашнего крестьянина, в котором амбициозность боролась с незащищенностью, подсказали ему наиболее эффективную тактику – не делать резких движений. О том, что определяющей поступки Абрамова в тот момент была необходимость выжить и закрепиться в новом для него мире, пребывание в котором сулило в перспективе существенное улучшение положения, говорят его позднейшие признания: