Известный естествоиспытатель Н. А. Северцев[128], так много потрудившийся в Туркестане, часто жертвовал собою для науки; известно, что его даже взяли раз в плен, хотели обратить в мусульманство, всячески истязали, рассекли нос и ухо, начали отрезать голову и т. п.
Никогда, однако, его жертвы на алтарь естествознания не имели такого успеха, как принесенные по случаю бывшего в 1868 году в Ташкенте землетрясения. В городе оказались аварии, много домов потрескалось, некоторые вовсе разрушились, и, разумеется, доискивались потом, в котором именно часу было землетрясение, какой силы, в каком шло направлении и т. д.
Северцев напечатал в «Туркестанских ведомостях» заметку с полным разъяснением явления, случившегося в 2 часа ночи, причем прибавил, что указанное им направление землетрясения не подлежит сомнению, потому что «все бутылки, стоявшие у него на столе, упали в одну и ту же сторону».
Мнение его и было принято, конечно, но мы, молодежь, состоявшая при генерале Кауфмане[129], подняли другой вопрос: зачем у Северцева были бутылки на столе? — Позвольте, позвольте, — приставали к нему, — вы говорите: это было ночью? — Да. — В два часа ночи? — Да. — Вы сидели за столом? — Да, сидел за столом. — И перед вами стояли бутылки? — Да, бутылки. — И много бутылок? — Да, несколько. — С чем были эти бутылки? зачем в 2 часа ночи бутылки?.. Бедный Н. А. начал, наконец, сердиться.
В бытность мою в Туркестане я был хорошо знаком с военным губернатором Г*. Уезжая в одну из экскурсий, я просил его подержать у себя, на время моего отсутствия, все мои наброски и этюды, писанные масляными красками, прибавивши крепко-накрепко просьбу не испортить их. Из путешествия писал об этом же, т. е. напоминал, чтобы этюды как-нибудь не попортились.
Приезжаю назад, и первый вопрос к Г*. «Целы ли этюды?» — «Целы, целы, в таком месте, что не могли испортиться. Мина! — зовет генерал слугу, — укажи Василию Васильевичу его картины…» Я отправляюсь и нахожу мои этюды — на погребе.
Г* был очень бравый генерал, но — из тех, что «пороха не выдумают». Между подчиненными его представился ему доктор Иностранцев.
— Это ваши известные капли? — спросил генерал.
— Нет, ваше превосходительство, то доктор Иноземцев, а я — Иностранцев.
— Иностранцев или Иноземцев — не все ли равно?
После третьего штурма Плевны я поехал как-то в штаб генерала И. Д. Зотова[130], по приглашению моего корпусного товарища П., бывшего адъютантом у генерала.
И так уж от военных неудач на душе было невесело, а тут еще погода стояла отвратительная; моросивший дождик успел вымочить меня за время переезда от Парадима до зотовского штаба.
Кроме П., в палатке были начальник штаба полковник Н. и гусарский юнкер Т., до войны состоявший секретарем посольства в Вене, а тут, при штабе, выручавший своего генерала дипломатиею и знанием французского языка в сношениях с «Румынским Карлою».
Было холодно, неприютно и голодно. Дождь полил такой, что солдаты не могли варить горячей пищи, да и большинство офицеров голодало.
Кажется, по случаю моего приезда Н. или Т., не помню, который именно, вытащили на сцену последнюю бывшую у них жестянку консервов: сосиски с капустою! Порция была по-братски разделена между всеми, и мы с П. сейчас же съели свои части, но Н. и Т., как истинные gourmets[131], распорядились иначе: достали спиртовую лампу и разогрели на ней choux-croute. Признаюсь, когда пошел аппетитный запах от зашипевшего на огне блюда, у меня слюнки потекли: вишь ты, думалось, злодеи, что сочинили, как это практично, — как я-то не догадался!
А они, заметивши нашу зависть, еще давай подзадоривать: «Ага! небось раскаиваетесь, что скушали; подождите, вот полюбуйтесь, как мы начнем есть сейчас!» — Минута нашего испытания наступила: приятели выложили сосиски на тарелки, вооружились ножами и вилками… В это время в отверстие палатки просунулась седая голова, с огромными темными очками, генерала Зотова, обратившегося с каким-то вопросом к Н. …
— «Милости прошу, ваше превосходительство, — поспешил выговорить тот, вскакивая с места, так же, как и Т., — не угодно ли закусить». — «Благодарю, не откажусь», — отвечал генерал, живший очень скупо и не позволявший себе роскоши консервов. Он сел к столу, нагнулся и, не промолвив слова, ни разу не оглянувшись на вытянутые физиономии стоявших за ним Н. и Т., съел все, решительно все!
— «Ну, господа, — сказал он, выходя из палатки и облизываясь, — вы тут, я вижу, роскошествуете». — «Попал пальцем в небо», — проворчал П., а Н. и Т. так и остались с опущенными головами…
Туркестанский генерал-губернатор К. П. Кауфман, строгий на вид и на словах, был, в сущности, очень добр и имел страстишку поболтать. В самаркандском походе он обыкновенно долго задерживал нас за столом, вернее, за скатертью, — потому что мы сидели и лежали прямо на земле, — разными рассказами из прошлого и настоящего своей жизни. Всем более или менее доводилось бывать жертвою его болтливости, но так как он был прекрасный человек, то никому и в голову не приходило претендовать на это или дать ему почувствовать, — последнее, впрочем, было и небезопасно.
Как-то в послеобеденной беседе генерал выразился, что «немало в отряде людей, любящих поговорить»…
— Да, ваше превосходительство, — отвечали ему, — они все замечены и отмечены по номерам — parlato[132] 1, parlato 2 и т. д.
— Может ли быть? Кто же первый?
— Михайлов, — отвечали ему хором. Кауфман очень смеялся.
— Ну, а второй? — Ответа не последовало, все уткнулись в тарелки. Он обвел всех глазами и понял — parlato № 2 был он сам.
К. П. Кауфман очень рано состарился. Назначенный генерал-губернатором 50-ти лет от роду, он был уже совсем лысый, с остатками совершенно седых волос на висках и затылке, с большими седыми же усами.
Раз, за столом у него, дипломатический чиновник К. В. Струве всех нас насмешил вопросом: «Позвольте узнать у вас, ваше превосходительство, вы были брюнет или блондин?»
Верно замечено, что все очень талантливые специалисты более или менее тронуты, т. е. прямо выразиться, более или менее сумасшедшие люди. Мыслимо ли, чтобы постоянное усиленное напряжение умственных способностей в одном и том же направлении, в продолжение 10, 20, 30, 40 лет прошло бы, не оставивши следа на мозговой деятельности!
Помню, в пору дружественных еще отношений Франции и Италии не мало шума наделало замечание французского артиллерийского офицера, состоявшего при своем посольстве в Риме. Взойдя на одну из возвышенностей близ города, он воскликнул: «Только одну батарею сюда — весь город можно разбить!» И французы, и итальянские друзья-офицеры, разумеется, уверяли, что это вздор, что умный человек не мог сказать такой неловкости и т. д. Я же думал, что, как хороший специалист, он непременно сказал это или, вернее, фраза эта сорвалась у него.
В том же самаркандском походе, в саду, где стоял штаб, командующий войсками держал военный совет: 5 или 6 генералов беседовали, сидя на земле в тени деревьев, а мы, молодежь, стояли поодаль и, конечно, не скучали, болтали, смеялись, кто острил, кто старался издали угадать, о чем могла идти речь у начальства. Я, художник, например, прищуривал глаза, любовался эффектом светлого пятна, образуемого белыми кителями на ярком фоне окружавшей зелени; а один артиллерийский офицер, очень милый, образованный, выпалил вдруг таким замечанием:
— Ах, славно их превосходительства сидят — одним снарядом я бы их всех уложил!
Князь К. рассказывал, что тушины Закавказья[133] и теперь еще порядочно дики, а во время Крымской кампании было от чего почесаться, глядя на их обращение с живыми и мертвыми неприятелями.
Проходит тушинский отряд горною тропинкою, и один из молодцов, высмотревши под кустом мертвое тело, сейчас же соскакивает, чтобы обшарить труп. Так как он замешкался, то начальник партии окликнул: «Чего ты там отстал, поспешай скорее, еще прирежут тебя!»
Малый, не успевший сделать главного — снять с затекших ног обувь, быстро отрубил ступни, сунул их в карман и догнал своих — «сниму дорогою!»
Артиллерийский полковник К., бывший в мое время в Туркестане уездным начальником, а молодым офицером участвовавший в Крымской кампании, рассказывал за верное такой случай: пехотный полк должен был идти на штурм, и командир, желая ободрить людей, приказал позвать священника.
Батюшка ехал тихонько позади полка, в одной руке держа крест, другою подхлестывая свою лошаденку, когда прискакал адъютант: «Батюшка! полк идет в огонь, пожалуйте сказать людям несколько слов». Священник засуетился, захлестал клячонку, выехал перед полком и, второпях подняв ту руку, в которой была нагайка, вместо той, в которой был крест, зычным голосом закричал солдатам: «Дерзайте, друзья! уповайте на это; в этом ваша надежда — и спасенье ваше!»