Владимир Ричиотти, Вольф Эрлих (стоят, слева направо), Иван Приблудный, Сергей Есенин, Григорий Шмерельсон, Семен Полоцкий (сидят, слева направо)
Фотография М. С. Наппельбаума. Ленинград. Апрель 1924
Заочное примирение Пастернака с Есениным (в лице близкого друга последних есенинских лет Вольфа Эрлиха) состоялось в октябре 1927 года, после чтения Пастернаком большого фрагмента своей поэмы “Лейтенант Шмидт” у Николая Тихонова: “Среди присутствовавших оказался тот самый мальчик, которому Есенин кровью написал свое известное “До свиданья, друг мой, до свиданья”, – писал Пастернак Цветаевой. – Действие, которое это чтенье на него произвело, ни он, ни я не могли, конечно, оценить иначе, чем в том духе, что глухая тяжба покойного со мной разрешилась наконец в эти несколько ночных и напряженнейших минут. Бесследно растворено и становится преданьем то, что однажды довело меня до озверенья. Был шестой час утра, возвращался с этим молодым полпредом того света на извощике с Петербургской стороны. Перед самым нашим носом развели мост, и пришлось стоять, пока проходили баржи, в широкой и неописуемой тишине забывшейся невской панорамы. В ее предрассветной сдержанности, в ее широковерстном отступленьи к самому крайнему берегу мыслимости и вообразимости было все, что когда-либо давали людям русская тонкость и загадочность”. [1565]
4Пятнадцатого мая 1924 года в московской Старо-Екатерининской больнице от менингита умер Александр Ширяевец. Его кончину Есенин пережил как глубоко личную утрату. “…Мы встретились с ним на похоронах Ширяевца, – рассказывает В. Кириллов. – Есенин шел грустный и опечаленный. Немного пасмурный майский день, изредка выглянет солнышко и озарит печальную картину – скромный катафалк и небольшую толпу людей. Есенин идет в светло-сером костюме, теплый ветерок шевелит его светлые волнистые волосы, голова опущена. А впереди уже виднеются ворота Ваганьковского кладбища, те самые, через которые он сам потом проплыл на руках друзей”[1566]. Памяти друга Есенин посвятил стихотворение “Мы теперь уходим понемногу…”:
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.
Милые березовые чащи!
Ты, земля! И вы, равнин пески!
Перед этим сонмом уходящих
Я не в силах скрыть моей тоски.
Слишком я любил на этом свете
Все, что душу облекает в плоть.
Мир осинам, что, раскинув ветви,
Загляделись в розовую водь!
Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь.
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле…
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.
Александр Ширяевец.
Начало 1920-х
Неслучайно то, что именно после смерти Ширяевца начался “пушкинский” период в творчестве Есенина. 6 июня 1924 года, в день рождения Пушкина, он читал стихи у опекушинского памятника на Тверском бульваре. “Его высокий голос, вот-вот готовый оборваться, звенел; слова звучали вызовом:
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе, —
пронеслось над толпой, как далекий отзвук пушкинских строф”[1567].
Образ и облик Пушкина с большей или меньшей осторожностью и тактом примеряли на себя многие русские поэты-модернисты: от Брюсова и Блока до Мандельштама и Пастернака. Не остался в стороне от этой игры и Есенин.
Более того, Пушкин, юбилей которого праздновался в 1924 году, как раз в этот период особенно много значил для Сергея Есенина. Ведь, как и он, автор “Евгения Онегина” сделался чуть ли не главным символом своего отечества, не будучи слишком популярным за его пределами.
О причудливых формах, которые принимал есенинский культ Пушкина, рассказывает В. Эрлих:
Приходит утром ко мне на Бассейную.
– А знаешь, мне Клюев перстень подарил! Хороший перстень! Очень старинный! Царя Алексея Михайловича!
– А ну, покажи!
Он кладет руки на стол. Крупный, медный перстень надет на большой палец правой руки.
– Так-с! Как у Александра Сергеича?
Есенин тихо краснеет и мычит:
– Ыгы! Только знаешь что? Никому не говори! Они – дурачье! Сами не заметят! А мне приятно[1568].
А вот фрагмент из мемуаров А. Миклашевской: “В день своего рождения вымытый, приведенный в порядок после бессонной ночи Есенин вышел к нам в крылатке и широком цилиндре, какой носил Пушкин <…> Взял меня под руку, чтобы идти, и тихо спросил: “Это очень смешно? Но мне так хотелось хоть чем-то быть на него похожим!””[1569]
Сохранились и другие, менее “смешные” свидетельства о пришедшихся на 1924 год попытках Есенина, преодолевая Блока, напрямую протянуть руку Пушкину. Характерную серию вопросов и ответов приводит в своих мемуарах Вольф Эрлих. “Как ты думаешь? Под чьим влиянием я находился, когда писал “Москву кабацкую”? Я сперва и сам не знал, а теперь знаю”[1570]. – “Люди говорят – Блока”. – “Так то люди! А ты?” – “А я скажу – Пушкина”. – “Ай, умница! Вот умница!”[1571] Однако еще яснее на “пушкинизм” поэта указывают многие его стихотворения 1924 года[1572].
В качестве примера процитируем большой отрывок из стихотворения “Годы молодые с забубенной славой…”, написанного в Шереметевской больнице:
Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно.
В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно.
Руки вытяну и вот – слушаю на ощупь:
Едем… кони… сани… снег… проезжаем рощу.
“Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым!
Душу вытрясти не жаль по таким ухабам”.
А ямщик в ответ одно: “По такой метели
Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели”.
“Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!”
Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам.
Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья.
Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я.
Встал и вижу: что за черт – вместо бойкой тройки…
Забинтованный лежу на больничной койке.
И заместо лошадей по дороге тряской
Бью я жесткую кровать мокрою повязкой.
Обложка книги С. Есенина “Москва кабацкая” (Л., 1924)
Кажется совершенно очевидным, что есенинское стихотворение воспроизводит и развивает ситуацию пушкинских “Бесов”:
Эй, пошел, ямщик!… “– Нет мочи
Коням, барин, тяжело;
Вьюга мне слипает очи;
Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
Посмотри: вон, вон играет,
Дует, плюет на меня;
Вон – теперь в овраг толкает
Одичалого коня;
Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой”, —
а также следующего фрагмента из “Капитанской дочки”:
Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
– Барин, не прикажешь ли воротиться?
– Это зачем?
– Время ненадежно: ветер слегка подымается; вишь, как он сметает порошу.
– Что ж за беда!
– А видишь там что? (Ямщик указал кнутом на восток.)
– Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
– А вон – вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
Я слыхал о тамошних метелях и знал, что целые обозы бывали ими занесены. Савельич, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался мне не силен; я понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции и велел ехать скорее.