Революция – не может без хаоса и разрушения, это её отличительная черта. Но спасая её же самоё – надо было хорошенько дать ей по святым рукам!
А сил – не было! Никто был Ободовский, и тем более не военачальник и вообще не военный, никто ему не подчинялся, можно было надеяться только кого-то случайно уговорить и обратить. Но почти никого не было на местах! – все дали себе льготу сбежать или отправиться на улицу зрителями.
Несколько часов Ободовский нервно просидел за телефоном, мало чего добившись, – а между тем с каждым получасом, он чувствовал это остро, – революция сползала-сползала-сползала, а из-за войны – и вся Россия вместе с ней!
Ужасно, ужасно, что это во время войны, – и поэтому надо с первой же минуты ставить загородки и даже заборы против Желанной, не давать разрушать, а только перестраивать в дело!
Никто был Ободовский ни при заходящем царе, ни при восходящей революции, – не министр, не начальник, не генерал, не выборный, – но он был человек действия, и, никого не спросясь, мог и должен был сам найти себе место. Уже здесь, в военно-техническом комитете, сидеть ему дальше было неразумно – огненная война перекинулась на сам Петроград.
Где же мог быть центр, где станут собираться добровольно другие люди действия и можно что-то спасти, организовать, перенаправить стихию в разум?
Очевидно, при Государственной Думе, никакого другого места в голову не приходило, хотя из Таврического, кому он там дозванивался, второстепенным, никто ему толком ничего не ответил. Вот туда и нужно было идти сейчас, с рабочего дня на рабочую ночь.
Но тут он ещё раз позвонил в ГАУ – Главное Артиллерийское Управление, куда несколько раз за день звонил, – и оказалось, что уже и последние разошлись, и господа офицеры, и служащие, швейцар вот один остался и ничего поделать не может: буяны ворвались и ящики тащат, топорами открыли ящик с буссолями, а тут и ковры и зеркала, а полиции нет.
Ах, мерзавцы! ах, мерзавцы! – рванул Ободовский пальто и шапку. Новые буссоли тащить? За буссоли он им сейчас покажет, сколько б их там ни было, хоть тысяча человек!
И журавлиными шагами, не замечая ничего на улицах, понёсся к ГАУ.
111
Кто и когда поджёг Окружной суд – свидетелей нет.
В самый разгар пожара толпа не пожелала допустить пожарную команду, та уехала. Стояли, глазели, одобряли. На пожаре ликовал Хрусталёв-Носарь, двумя часами раньше освобождённый из тюрьмы. Соседние гимназисты утаскивали папки, для забавы. Тащили «дела» с фотографиями осуждённых. Стоял молодой человек из судейских и, смелея, громко стыдил толпу, что горит нотариальный архив, и какая это беда, и для чего он нужен. Мрачный мастеровой сплюнул и выматюгался:
– …так и так тебя с твоим архивом. Дома и землю без архива разделим.
Заодно против суда разгромили редакцию «Русского знамени», в мелкие клочья на мостовую рвали их черносотенную газету, их брошюры.
Когда в суде уже выгорели окна и провалились потолки – допустили пожарников. Приехало сразу несколько частей, выдвинули несколько лестниц. Но поздно.
Теперь лезли мешать пожарникам пьяные, но уже публика их отымала, умиряла.
По Суворовскому проспекту мчался из первых автомобиль, полный вооружённых солдат. Из боковых Рождественских улиц выбегали на него смотреть. В кузове, в переднем ряду молодой унтер, с красным лоскутом на штыке поднятой винтовки, кричал:
– Ура-а-а! Долой тира-ана! Долой всякое господи-инство!
– Молодцы волынцы! – кричали им с тротуара.
А старухи крестились в испуге.
Владимир Васильевич Перфильев, молодой адъютант сводного лейб-гвардии казачьего полка, крупный, преогромной силы, оказался в отпуску в Петрограде. 27-го шёл мимо чьей-то казармы – увидел на улице десятки бездельно бродящих, распущенных растерянных солдат. Стал сильно кричать на них – и всех загнал в казарму. Изругал часового, настрого приказал ему никого больше наружу без отпускной не выпускать.
И пошёл дальше. (Дома мать узнала, в ужас пришла, и самого не выпустила из дому неделю).
На углах Бассейной, Жуковской, Надеждинской стояли солдаты кучками, с вышедшей домашней прислугой, рассказывали и матерились.
По Кирочной разъезжало верхом несколько штатских в котелках и фетровых шляпах, опоясанных саблями сверх пальто, – на лошадях, уведенных из казарм жандармского дивизиона.
Солдат, поставив винтовку прикладом наземь, пожелал прикурить у прохожего офицера. Тот остановился нехотя и нервно, левой рукой держит папиросу на прикур, правая в кармане. (Револьвер?)
Солдат прикуривает неторопливо.
Пассажиры с поездов не находят на вокзалах ни носильщиков, ни транспорта, где – опрокинутые извозчичьи дрожки. Кто ищет санки для клади, а кто достаёт рогожный куль, на него свои вещи и потянул по снегу.
Близ вокзалов все магазины закрыты, у витрин никого.
А на Садовой – обычный вид, магазины и лавки открыты, на Апраксином и Щукином рынках – толпы покупателей, приказчики зазывают, разносчики с лотками перекрикивают друг друга, шутят, смеются.
Ещё и после полудня ходили люди в банк. А генерал Верцинский, в отпуску в Петрограде, до двух часов дня умудрился ни на Невском, ни на Гороховой не столкнуться ни с чем. Только издалека, из Литейной части, слышал перестреливание.
Конный городовой несётся крупной рысью и размахивает шашкой в обе стороны попеременно. Народ невольно разбегается – и он проскакивает, в подхватисто перепоясанной шинели, в фуражке. Стреляли вослед – не попали.
Как начали грабить Арсенал – за день похитили 40 тысяч винтовок и разбили много ящиков револьверов.
По Суворовскому – снова грузовик с солдатами. Густой гудок непрерывно ревёт – и толпа сбегается. Из кузова выбрасывают на ходу на сторону – винтовки, сабли. Молодёжь подбирает, потом ладит, как привесить. А подростки – беснуются от радости, первее всех хватают.
Мальчуган лет 12, опоясанный тяжёлой саблей, чертящей по земле, визжит: «ура-а-а!».
Стройно, строго идёт полурота во главе с прапорщиком. Но – ничего красного. В толпе:
– Это что ж, против народа?
– Да не.
– А пошто ж они не вопят?
У подворотен, у подъездов набираются любопытные – жильцы, чиновники, барышни, а то и офицеры с дамами. И опасно смотреть и интересно. То кучки двинутся вперёд, в толпу – лучше посмотреть. То – бегут назад, и офицеры под руку с дамами тоже.
Обыватели бродят по улицам с любопытством и жутью. У встречных узнают, что делается там-то, и можно ли пройти.
Литовский замок – женское исправительное арестантское отделение, кто-то добивался атаковать ещё в воскресенье вечером: кучки народа сходились в темноте, перебегали, постреливали. Все дома вокруг перепугались и свет потушили.
Но только в понедельник после полудня появился бронированный автомобиль и отряд солдат. Поднялась пальба, летели стёкла, прошибли двери. Защитного караула не нашлось. Начальник тюрьмы, не отдававший ключей, был избит и уведен окровавленный.
Стали выпускать арестанток. Потащили всякое разное, что нашлось в складах.
Откуда-то снизу, как из подвала, стал подыматься рыжий дым. (И перешёл в трёхдневный пожар).
За этот день разгромили семь тюрем. Кроме Дома предварительного заключения (откуда освободили финансиста Рубинштейна, за ним сразу пришёл автомобиль), Крестов (откуда освободили Гвоздева и всю Рабочую группу) и Литовского замка – ещё Женскую тюрьму на Арсенальской набережной, Военную тюрьму на Нижегородской улице, Пересыльную тюрьму и Арестный дом близ Александро-Невской лавры.
На улицах арестанты и каторжники, в халатах, в тюремном, прогуливались весело, целовались друг с другом и с солдатами.
Всех до одного освобождали, не расспрашивая. Вместе с политическими вышли на свободу (много больше их) и все уголовные. И в тех же часах начались по городу грабежи, поджоги и убийства.
Через форточку запертого Михайловского училища юнкер Лыкошин, сын генерала, крикнул на Нижегородскую улицу:
– Товарищи! Мы – с вами тоже! Но нас отсюда не выпускают!
Тогда юнкер Юрий Собинов, сын артиста, закатил ему пощёчину.
Рабочие разоружили охрану Финляндского вокзала и захватили его. Порвали семафоры, и движение поездов прекратилось. Сестрорецкие оружейники тоже заняли станцию Белоостров.