Читайте книги онлайн на Bookidrom.ru! Бесплатные книги в одном клике

Читать онлайн «Собрание сочинений. Том II». Страница 68

Автор Леонид Ливак

Georges Bernanos. L’Imposture. Plon. 1927

Предыдущая книга Бернаноса «Sous le Soleil de Satan» сразу дала ему большое имя, и Леон Доде, человек не в меру экспансивный, где-то назвал его вторым писателем современной Франции (первый – Пруст). «L’imposture» есть лишь начало трилогии, вторая часть которой – «La Joie» – должна появиться до конца года. Новый роман не имеет такого исключительного успеха, как «Под Солнцем Сатаны», и несколько разочаровал поклонников молодого писателя – отчасти потому, что не представляет движения вперед. В нем изображен тот же круг, повторены те же темы: католическая бюрократия, ее приспособление к теперешнему «языческому» миру, неизбежность борьбы с упрямыми ослушниками, которые не понимают чрезмерной гибкости церковного начальства и в своем упорном сопротивлении доходят до подвижничества. Они – святые, и тема «святости» – вот, в сущности, главное и единственное, что занимает Бернаноса.

«Святой» нового романа – аббат Шеванс, трогательно наивный старичок, боящийся одинаково своей консьержки и епископских канцелярий, сконфуженный несколькими «смешными» историями, с ним приключившимися (чересчур громкие обращения неверующих, подвиги, чудеса «неудобные», когда церкви приходится соблюдать осторожность и оставаться в тени). Искуситель – аббат Сенабр, прославленный историк, один из самых видных представителей парижского духовенства, холодный и сильный человек. Бессонной ночью он вдруг открывает, что никогда не верил, в страхе зовет на помощь, – сам не зная почему – Шеванса, полуграмотного заштатного священника, общее посмешище, и умоляет его об исповеди. Но Шеванс, несмотря на внешнюю простоту, проницательный до ясновидения (по Бернано-су, необходимое свойство «святости»), не верит искренности своего высокопоставленного собеседника и считает его покаянные слова позой и «обманом». Для Шеванса элегантный аббат не безбожник, не богоборец, а гораздо хуже – безразличный; подчиняясь высшей силе, не владея собой, он проклинает Сенабра, который ударом кулака сваливает «святого», потом, пристыженный, помогает ему подняться и снова молит об исповеди.

Таков первый из четырех эпизодов книги. Каждый по-своему тяжел и чрезвычайно подробно передает события какого-нибудь кратчайшего промежутка времени, последовательность нескольких часов. Последний эпизод – умирающий «святой», убежав из дому, в бреду, тоже ночью, ищет Сенабра, чтобы его исповедать и простить.

Герои Бернаноса, самый воздух его произведений – где-то далеко от нашей простой и, на их мерку, безответственной, беспретенциозной жизни. Любимые эпитеты автора – «ужасный», «страшный», «незабываемый». Сразу берется тон столь высокий, что срыв кажется совершенно неизбежным. В то же время эти высокие, неуловимые душевные «парения» исследуются с точностью почти математической, и метод исследования напоминает лучших современных художников-психологов. Но Пруст или Жид доступны – при всей нашей рядом с ними ограниченности – хотя бы частичной проверке. Мы как-нибудь можем судить о ревности, о честолюбии или о восприятии игры на рояле. Бернанос с чрезвычайной уверенностью разбирается в области, вряд ли многим доступной, ибо кому же понятна «психология святости», анализу которой автор «Imposture» старается придать видимость научности, в чем подражает Прусту, Флоберу и Стендалю. У Бернаноса есть какая-то убедительная серьезность тона, но нет к нему окончательного доверия. Ни одно его утверждение не находит встречного отклика, и всё время остается неприятное подозрение: а вдруг эта огромная, напряженная и сложная работа – искусственно задуманный и тщательно выполненный «обман».

О. Савич. Воображаемый собеседник. Petropolis. 1929

Вот книга, не похожая ни на какую другую советскую, сразу удивляющая и благородством тона, и отсутствием привычных вывертов, и серьезностью задания – книга о «вечном», а не о временном. Описывается, как тов. Обыденный, «незаменимый специалист» и подчеркнуто средний человек, предчувствует смерть, к ней приближается и умирает. Тема в традициях русской литературы, но книга Савича достаточно самостоятельна, умело и умно построена, с каким-то редким у нас равновесием внешних и внутренних наблюдений. Даже эпиграфы к отдельным частям выбраны всегда метко и со вкусом.

В повествовании соблюдена последовательность, постепенное некоторое повышение, но не тона, а смысла. Вначале изображена семья Петра Петровича Обыденного и «распределитель суконного треста», где он служит – с такой мягкостью, с такой симпатией к провинциальной советской жизни, может быть, смирением перед этой жизнью, с такой предельной наглядностью, каких никогда не было в самых бодрых, самых «пролетарских» романах. Преданная жена Петра Петровича, вместе с ним молчаливо радующаяся «ученым» спорам детей за столом, дети, сослуживцы – старшие «Петракевич, Лисаневич и Язевич» и младшие, почтительные «мальчики» – Райкин и Геранин – все они не только ясно показаны, но и одухотворены тем еле скрываемым «вторым планом», который составляет особую прелесть книги Савича.

Первое нарушение сложившегося спокойного быта – неожиданное, на именинах, выступление опереточного танцора – Черкаса, противополагающего этой ненужной бездушной жизни свое искусство. Петр Петрович как-то сразу убеждается в его правоте, в ненужности всего, что он делает сам, и когда Черкас разоблачает собственную бездарность и претенциозность, Петр Петрович видит другое противоположение своей жизни, уже надвигающееся и самое страшное – смерть. Он пытается взбунтоваться, нарушить спокойный ход своего существования странным поступком, присвоением смехотворной суммы, которую сейчас же возвращает, но всё это смерти не отдаляет и лишь приводит к потере места и к печальному отчуждению от всех. Бессознательно ища успокоения, Петр Петрович ведет долгие разговоры с воображаемым Черкасом, потом с другим, «воображаемым собеседником», со своим двойником, принявшим смерть и, по-видимому, ее воплощающим. Это композиционно самое опасное место и, пожалуй, вышло оно несколько искусственным. Куда более удался действительный разговор с сумасшедшим соседним мальчиком Володей, упорно повторяющим одни и те же слова, на первый взгляд бессмысленные. Мясо он называет «падалью», жалуется, что «дома темно», и без конца твердит выражение, звучащее у него зловеще: «Думай – не думай, думай – не думай»…

Савич – молодой советский писатель, уже печатавшийся, но эта книга для него огромный скачок вперед, и, читая ее, испытываешь чувство признательности, что бывает редко.

Михаил Шолохов. Тихий Дон. Кн. 1 и 2-ая. Московский рабочий

Роман этот, изображающий казачью среду перед войной, во время войны и в начале революции, почти прославил своего автора; во всяком случае, дал ему широкую известность, несомненно им заслуженную. У Шолохова большой талант, не худосочный и не мнимо-«черноземный», какие во множестве преподносятся читателю различными пролетарскими издательствами. Шолохов – казак, знает и любит то, что описывает, он кровно привязан к этой – то семейной и хозяйственной, то воинственно-вольной – жизни, равнодушен ко всему постороннему, и потому так искусственны у него интеллигентские рассуждения некоторых героев, коммунистические проповеди и споры. Мертвость большевицки-благонамеренных «типов» и жизненность, любовное изображение «типов контрреволюционных», а также воздаяние должного личной нравственной чистоте Каледина, Корнилова, Алексеева вызвали бурю в советской критике и множество недоумений по поводу нового пролетарского писателя.

Самое замечательное – что Шолохов как бы «открывает» непосвященным своеобычную казачью жизнь, столь не похожую на крестьянскую. Недаром в романе постоянно противопоставляется «мужик», «русский», с одной стороны, «казак» – с другой, и даже неуклюжая русская «баба» и нарядная, бойкая «казачка». Иногда кажется, что Шолохов пишет на каком-то не русском, «казачьем» языке, и это выходит у него настолько естественно, что перестаешь замечать «региональные», местные обороты и выражения, и поневоле в них погружаешься. Он, действительно, «открывает» казачество, которого никто до него не пытался изобразить изнутри: были прекрасные наблюдения извне, были и неизбежные «фанфары».

Книга эта написана, как уже не раз указывалось, под некоторым влиянием Толстого. Несколько повествовательных центров, неожиданные переходы от одного к другому, нередко удачные их скрещивания, попытка встать на точку зрения каждого персонажа, ее объяснить и оправдать – все это, конечно, от Толстого. Французы называют подобное произведение – не основанное на едином сюжете и плавно текущее, как жизнь, как время – «roman-fleuve» (роман-река) и считают его русским изобретением и преимуществом, французской литературе почти недоступным. У Шолохова, как и в «Войне и мире», множество отдельных сюжетов, но в основе – «кусок времени», «кусок жизни» огромного круга людей. Впрочем, его роман – не бледное ученичество и не подражание: у автора свой строй фразы и, главное, свой внутренний тон.