Читайте книги онлайн на Bookidrom.ru! Бесплатные книги в одном клике

Читать онлайн «Тревожный месяц вересень». Страница 49

Автор Смирнов Виктор

Валерик на нас не глядел, мы были вне его интересов. Флот есть флот! Солдатскому сукну за ним не угнаться... Но я не чувствовал зависти или недоброжелательности к Валерику. Он, сам того не зная, здорово выручил меня С Климарем, а сейчас и вовсе взял его на себя.

В окружении Глумского шли неспешные серьезные разговоры. Председателя расспрашивали о керосине, предстоящем завозе соли и о налоге на сады. И все эти вопросы Глумский, скаля крупные зубы, отвечал: "Побачимо". Эта уклончивость не вызывала ни малейшего раздражения у мужиков и баб. Напротив, они удовлетворенно кивали головами, и видно было, что керосина и соли они и не ждали, а просто хотели еще раз убедиться, что избранный ими председатель мужик ответственный, зря не болтает, даже под чаркой.

Поблизости от Глумского сидели и Малясы. По-моему, они забрались сюда, чтобы быть подальше от Климаря. Маляс, дергая бородку, со страхом посматривал то в мою сторону, то в сторону забойщика, удивляясь миру и согласию на вечере. И еще один человек с тревогой глядел на Климаря - гончар Семеренков. Серафима, сидевшая со своими беззубыми и потому не увлекающимися закуской подружками плечом к плечу, напевала "Ой, три шляхи широкий", но из-под полуприкрытых век следила своими маленькими, упрятанными в морщинах глазками за всем, что происходило вокруг.

Похоже, на этом празднестве все, кроме Кривендихи и ее сына-морячка, были начеку. Но для постороннего глаза все выглядело как нельзя лучше. Наступил, казалось, тот особый прекрасный миг между третьей и четвертой чарками, когда взаимные старые обиды - их у соседей всегда великое множество - еще не всплыли, а новые, пьяные, еще не возникли и вспоминалось только хорошее, благое, согласие да любовь, только доброе, то, чего в жизни и в самом деле больше, чем злого, но только зло - крикливо и приметно, а доброта - тиха...

– А Варвары все нет! - заметил Попеленко. - Когда гуляют, она всегда первая! А сегодня сидит в хате, будто вчера овдовела.

– Вижу, - сказал я и взял у "ястребка" наполненный стаканчик. - Хватит. Ты на дежурстве.

В чем же все-таки было дело? Варвара не отлучалась из хаты, не встречалась ни с кем. Никто не покидал село... Забойщику пора было передавать сведения в лес, а он все чокался с морячком, наливался самогонкой, багровел, шутил с девчатами.

И Антонины не было видно. Может, после сватовства она опасалась обычных шушуканий, шуточек, подмигиваний? Правда, о состоявшемся сговоре никто не знал, кроме Климаря и Серафимы... Но я бы тоже, если бы мог, не пошел на гулянку и остался наедине с воспоминаниями и мыслями о счастье. Даже сейчас, когда предчувствие какой-то зарождающейся на празднестве беды не отпускало ни на минуту, мне то и дело представлялись картины раннего утра, я как будто ощущал твердость и нежность приникшего ко мне тела. Воспоминания накатывались волнами, заслоняя гулянку, и быстро исчезали, оставляя долгий отзвук.

Праздник достиг довоенного размаха, и вот появился, как доброе предзнаменование, случайный гость. Застучали колеса, и на улице показалась запряженная седой Лысухой одноосная таратайка товарища мирового посредника Сагайдачного.

Сам посредник, в высоком картузе, прикрывшем лысую голову, в пенсне, которое от тряски чуть наискось седлало нос, с тонкой папироской в зубах, как будто вынырнул из каких-то давно забытых времен, сошел с картинки в старой книге.

Глухарчане встретили посредника с радостным удивлением. Негнущиеся старички - близнюки Голенухи - бросились к таратайке, помогли сойти, разнуздали лошадь. Сагайдачный снял картуз и бережно, как яйцо, пронес матово блестевшую голову над толпой глухарчан. Он казался несколько ошеломленным и растерянным при виде такого сборища. Его усадили рядом с Глумским. Голубенькие глазки Сагайдачного кого-то высматривали сквозь льдинки-стеклышки пенсне, взгляд тревожно перебегал от одного лица к другому, не задерживаясь, и вот наконец встретился с моим.

Он обрадовался, странный старикашка, сам же недавно отказавший в дружеской поддержке. Он привстал, и мне показалось, что он готов был приветственно махнуть рукой, но сверкающий фамильный перстень, описав нерешительную и неровную дугу, соединился с блеском чарки, которую кто-то уже успел поставить на стол перед Сагайдачным.

Из-под грушевых и яблоневых веток, из сумрака садочка на Сагайдачного пристально и изучающе смотрел Климарь. Это был слишком едкий и тяжелый взгляд, чтобы Сагайдачный его не ощутил. Вот почему рука изменила задуманному движению и метнулась к чарке. Несомненно, мировой посредник знал, кто такой Климарь. Забойщик не должен был видеть, что товарищ мировой посредник рад "ястребку". У свободы, которой пользовался Сагайдачный, были свои границы.

Но зачем этот наш полесский Робинзон покинул свой надежный Грушевый остров?

Празднество, как полая река, набирало силу. В стариковском углу уже спели "Тече вода спид явора", про Дорошенко. Кто-то притащил бубен, но на него зашикали: в садочке принялись заводить патефон, и глухарчане повалили туда, чтобы присутствовать при забытом уже чуде. Валерик закрутил ручку, все подались вперед и замерли в ожидании; хрупкость пружины стала вдруг физически ощутима для каждого, когда выгнутая, обтянутая фланелькой спина Валерика склонилась над дерматиновым ящиком. Я снова почувствовал, что, несмотря на кажущуюся беззаботность гулянки и хмельную болтовню, все носят в себе тревогу, ощущение непрочности мирного застолья, которое в любую секунду, подобно туго закрученной патефонной пружине, может треснуть и разлететься на части.

Валерик взвел пружину до положенного предела, опустил иглу на черный, чуть покачивающийся от вращения диск, и запела Шульженко.

...Вечер был теплый, как и положено на Семена-летопроводца, бабье лето достигло своей вершины. Дул сухой ветер с южных степей, даже сотни километров темных полесских чащоб, над которыми он пролетал, не могли его выстудить. И хотя солнце уже зашло и сумеречно стало во дворе, и особенно в запущенном садочке Кривендихи, прогретый воздух как будто прилип к столам, и старички, бодрясь, расстегнули свои куцые довоенные сельповские пиджачки, трофейные кителя немецкого, румынского, итальянского и венгерского пошива. На столах, среди темных картофелин в мундире, белых узких ломтиков сала, розовато-коричневых луковиц, алых, сочных кружочков "кровинки", зеленых бутылок, желтых многозарядных початков кукурузы, пестрели разнообразием оттенков опавшие листья шелковиц, вишен и груш. Бабье лето было в разгаре, бабье лето - пора празднеств урожая, пора сватовства, а там уж и предзимье на подступах, покров с его свадьбами и хмельными поездками из села в село!

Если бы так! Война все изменила.

Голос Шульженко, чуть с хрипотцой от небрежно заточенной на оселке старой иглы, долетал до меня из-за голов столпившихся у патефона глухарчан. Он пробивался сквозь облака густого табачного дыма, темно-синего в сумерках, плававшего среди поредевшей листвы сада.

Прошло так много дней, но вдруг забытый вечер
С листков календаря повеял вновь весной...

Удивительно, чем стала песня для людей в годы войны... Ну что, казалось бы, Малясу эти слова городского романса, эта музыка в непонятном ему ритме вальса-бостона, и "кучка пепла", и "я вдруг вспомнила любовь свою", а он, вытянув тощую бородку к патефону, слушает, боясь шелохнуться, забыв о Климаре. И Сагайдачный, выросший среди фортепианных салонных вальсов, протирает овальные стеклышки пенсне, и даже Глумский поставил свою бульдожью мощную челюсть на кулак, как будто отяжелев и устав от воспоминаний.

Песня будит в каждом из нас человека, вот в чем дело, а это так нужно, так необходимо всем. Огрубели люди, ожесточились, но вдруг сквозь продубленную кожу, сквозь защитную оболочку непроницаемого хладнокровия и беспристрастия пробиваются слова о любви, о каких-то загадочных сожженных письмах. Оказывается, каждому есть о чем вспомнить.

Уже темными треугольниками закрыли небо глухарские соломенные крыши, тополя стали угольно-черными колоннами, а небо как будто отдалилось, поднялось еще выше над лесами, и зажглась голубая вечерняя зорька.

Все, все люблю в тебе, доверчивость и нежность,
Походку легкую, пожатье милых рук...

5

Я обернулся и увидел Антонину. Я звал ее, и она откликнулась. Но чем ближе она подходила к калитке, где толпилась детвора, тем больше удивляла происшедшая в ней перемена.

Молчаливая младшая дочь гончара Семеренкова сняла свой темный монашеский платок и осмелилась прийти на гулянку простоволосой, как в городе. Надела все лучшее, что осталось от довоенных нарядов старшей сестры.

Я смотрел не отрываясь на ее открытое лицо, на желтые волосы, что вольно падали к обтянутым темной шерстяной блузкой плечам, на широкий пояс, суконную расклешенную юбку, черные туфли с металлическими пряжками. Я звал Антонину, и она пришла, но не для меня она пришла, ей хотелось, чтобы все могли любоваться ею, восхищаться. Да, да, конечно, я понимал, что глупо так думать, что не может она быть лишь частицей моего счастья, что у нее своя собственная, не подвластная никому жизнь.