Читайте книги онлайн на Bookidrom.ru! Бесплатные книги в одном клике

Читать онлайн «Митина любовь». Страница 13

Автор Галина Щербакова

Голос мальчика Егора за дверью, конечно, не тот случай. Он из других, внутренних сигналов, которые назовем «последней каплей». Ты сомневаешься, прикидываешь, химичишь с весами жизни, ты, как плохой ученик, подгоняешь ответ — вот тогда и капает на тебя последняя тяжелая капля… И ты делаешь то, что делаешь.


Явление Егора мне.

Я открываю дверь и заполошенно, забыв, кто я и где, кричу:

— Митя-я-я!

Ведь была проделана фотографическая подготовка, уже была явлена мне в доме Фали карточка.

— Митя! Митя! — кричу я, обнимая мальчика. Время встало с ног на голову, и это я его сейчас понесу на руках, как нес меня когда-то его дедушка к кадке с водой и называл птицей.

Он покровительственно, но и нежно гладит меня по плечу.

— Я Егор, тетя. Вам кажется. Я на деда не похож… Я совсем другой…

— Заходи, — говорю я ему. — Я чуток спятила.

— А Ленке можно?

Она стоит возле лифта, девочка с рюкзачком. Такая точно приезжала ко мне из Питтсбурга. У нее было семинарское задание — познакомиться с разными московскими филологическими людьми. Она положила на коленку тетрадочку и стала записывать за мной открывание моего рта. Я поняла, что самый большой ее враг — бойкость моей речи, и пошла ей навстречу.

— У нас де-мо-кра-ти-чес-кие пе-ре-ме-ны. Пе-ре-ме-на — это ког-да од-но ме-ня-ет-ся на дру-гое. На-при-мер. Ши-ло на мы-ло.

Дальше пришлось объяснять ей уникальную неповторимость такого рода перемен-обмена, так сказать, нашу русскую ментальность, будь она проклята.

Девочка знания схватывает на лету.

— Достоевский! — кричит она, уловив где-то слышанное, что у русских-де не как у остальных.

Самое то. Шило, мыло и Достоевский. Я попала в зыбучие пески. Спастись от объяснений русскости перемен можно, только покормив ребенка. И я ее кормлю чем Бог послал. Ест с аппетитом. Потрясение — подсолнечная халва нецивилизованным куском, шматом.

— Ковыряй! — говорю я Джейн.

— Ко-вы-ряй? — спрашивает она.

Я показываю, что это значит.

— О! — восклицает американочка.

Мы постигаем друг друга, ковыряясь в тунгусском метеорите полтавской халвы. Тень Достоевского обиженно отступает.

Иди отсюда! — говорю я тени. Ты через раз сидишь в кухнях, где русские объясняют жадному до всего американцу твою суть. Дай нам просто поесть халвы. Видишь, девочке нравится ко-вы-рять.

Достоевский, как человек культурный, линяет, а тетрадочку с записями мы больше не открываем.

Так вот, Ленка у лифта — чистая питтсбургская Джейн.

— Заходи, Джейн! — говорю я ей.

— Я Егор, а она Лена, — ласково поправляет меня мальчик.

— Кто вас разберет? — отвечаю я.


Сначала они вдвоем толкутся в ванной… Ладно… Пусть… Я, конечно, не понимаю, почему нельзя вымыть руки по очереди, но у меня в ухе серьга. Она у меня ре-транслятор с «ихнего» на «мой». Серьга говорит: «Если они останутся ночевать, стели вместе… У них так принято… И не спрашивай паспорта…» О Боже! Серьга, ты спятила…

Они вышли из ванной с мокрыми чубчиками. Я гремлю в кухне и рассказываю им про Джейн. Ту часть, что про халву. И другую…

Дело в том, что с Джейн связана не только халва. Когда девочка маленьким гребешочком расчесывала свои слабенькие волосики, уже собираясь уходить, взыграла сентиментальность моей природы, которую я старательно прячу, потому как стыжусь. Видите, как я написала? Гребешочек, волосики… Это уже сыпь, и полагается принимать меры. И я гикнула что-то бодрое в виде «пламенного привета родителям». Девочка повернула ко мне свою дитячью сытую мордочку (сыпь!) и сказала, что папа и мама ее украинцы, что мама — «пароходская девочка», родилась в сорок пятом у родителей, которых угнали в Германию, а они потом после войны развернулись, так сказать, в сторону Америки. «Откуда же твоя мама?» — спросила я. «Друшбовка», — ответила девочка. А когда она ушла, я, моя чашки, скумекала, что нет никакой Друшбовки, а есть Дружковка. Делают там посуду, и от моих родных мест это рукой подать. Через «Друшбовку» бегал тот самый паровозик, что возил Митю к Любе. В «Друшбовке» жили какие-то дядья со стороны дедушки, и всех их, в отличие от нас, сильно помолотила война. Семьи почти не осталось. И хоть ничего я не знаю про угнанных в Германию барышень из этого рода, можно ли считать случайным такого рода попадание? Или глобальная подлунная связь людей и земель не бывает просто так, а дана нам для осмысления чего-то важного по отдельности?

Эту недалеко закопанную мысль я и предъявила детям, усаживая их за стол и гремя чашками.

— Вот из этой чашки она пила, — говорю я и смеюсь над многозначительностью фразы. Не так надо было. Иначе. Вот вам, ребята, чашки, из которых кто только не пил.

— А адрес у вас есть? — спрашивает Лена. — Ну, если вам поехать или кому… Они вам там поставят?

— Не сомневаюсь, — быстро отвечаю я. — Просто ни на грамм не сомневаюсь.

Но девочка сбила меня с панталыку. История для начала чаепития как-то опасно крутнулась, разворачиваясь совсем к другому. К ненавистной мне теме «трех хлебцев».

— Три чашки, три хлебца — и гуд бай! — объясняла мне тамошнее гостеприимство одна бурно путешеству-ющая подруга. И я ей, как Ленин, втолковывала о двух культурах угощенья и приема — не плохой и хорошей, а разных по происхождению.

Ни Боже мой! Я и слова не сказала про это нынешним своим гостям. Ни слова. Я выныривала из ситуации при помощи неохватного нашенского любопытства.

— А что вы тут делаете? В Москве?

— Да так, — сказал Митя.

— Да так, — ответила Лена.

— Ну и хорошо, — согласилась я с этим как бы ответом. — Давайте пить чай…

Я кормлю их. Митя ест жадно, хорошо — голоден! — Лена же ковыряется и не ест ничего.

— Я не ем некошерного, — говорит она мне, прямо глядя в глаза.

— Господи Иисусе! — кричу я. — Откуда же я знала. Ты такая верующая?

— Да нет, — смеется Митя. — Это она так.

— Ничего себе так, — отвечает Лена, и встает из-за стола, и приносит пачечку печенья, на котором черным по белому написано «Юбилейное».

— Оно кошерное, — говорит она.

Ладно. Пусть. Возможно, кондитерская фабрика уже приняла иудаизм. Не мне их судить там или восторгаться.

На мне серьга. Я учусь не удивляться. Но неужели девочка — еврейка? И я пялюсь на ее высокие калмыцкие скулы, на утопленные под крутыми надбровьями серые блескучие глаза, на всю ее русскую «самость», которая уж если есть — то есть, всплеснет, взбрыкнет, но проявится-объявится непременно. С другой стороны, все может быть… Полукровка, в которой победило одно начало, в следующем поколении победит другое.

И вообще — не мое дело. Разберетесь, мадам, с вашей собственной верой, которую вы во взрослом виде заглотнули до поперха, до задыхания, а пока приходили в себя, не заметили, как церковь, куда тайком приходили плакать и стыдиться, стала толковищем, где уже не поплачешь, потому что обтопчут.

Последнее время я хожу в церковь только в дни поминовения. Я ищу в храме самое одинокое место, потому что боюсь людских пересечений, ибо не нахожу в церкви благодати. И мне — к несчастью — не встретился священник, которому я захотела бы исповедаться. У меня с Богом личные, можно сказать, приватные отношения. «Бог! — кричу я ему поверх голов его клевретов. — Я желала сегодня позора для русской армии в Чечне. Вчера и третьего дня я желала того же. Может, мне честнее уйти к чеченам и принять магометанство?» — «Не морочь мне голову, — отвечает Бог. — От твоих криков поверх голов у меня помехи… Хочешь к чеченам — уходи. Я-то тут при чем?»

— «Но как же? — говорю. — Я ведь православная!» — «По этому вопросу — к попу Евдокиму». — «Не надо мне твоего Евдокима. Что он — умней меня?» — «Ну, тогда к Чубайсу». И я слышу Его смех.

Я захлопываю дверь в небо. Не хочешь разговаривать — не надо. Но или я буду орать тебе непосредственно, или уйду в одичание. Нет для меня подходящего Евдокима Чубайса. Нет — и все.

Поэтому не мне судить этих пришлых чужих детей. Прости, Господи, мою нищету и скудоумие перед малыми. Они, как сказала бы бабушка, дратуют меня.

Я — хороший для этого объект. Можно сказать, сума-сшедшая в отказе. Это значит, что все считают меня нормальной, но я-то знаю…


На уголочке кухонного стола девочка щиплет печенье. Указательным пальчиком цепляет с блюдечка крошки. Хочет же есть, балда! Хочет! Но терпит. И я не знаю, какая степень голода собьет ее с толку.

Кроме высоких, можно сказать, божественных вопросов остаются низкие, бытовня, одним словом.

— Как у вас с ночевкой? — спрашиваю я.

— Можно, мы придем?

— Можно.

— Тогда мы придем.

Они сматываются по-быстрому, оставив мне два во-проса: не знаю, когда придут, и не знаю, как им стелить, чтоб поступить грамотно.

В моем коридоре остается маленький рюкзачок. Я хожу вокруг этого овеществленного события и думаю: позвонить Фале и сказать, что Митя нашелся? Или?