Не все в душе тоска сгубила (Н.П. Огарев и А.И. Герцен)
Как верит в Бога человек, который не ходит в церковь или бывает в храме Божьем изредка, скажем, на Рождество или в Пасхальную ночь, или по случаю чьих- то похорон? Как верит в Бога человек, который, быть может, в обычных ситуациях даже не считает себя верующим? И, тем не менее, между ним и Богом есть какая- то связь, какие-то взаимоотношения. Все сгубить в душе не может ни тоска, ни самое разрушительное мировоззрение, ни наука, - нет. В романе Альфонса Доде «Малыш» писатель выступает как хроникер именно этих взаимоотношений. Он описывает религиозные переживания Даниэля - человека, который, хотя и учился в церковной школе, но не считал себя христианином, католиком, не был верующим в обычном смысле этого слова.
С раннего детства я знал их обоих по двум памятникам во дворе старого университета и больше о них практически не знал ничего. Потом, лет в пятнадцать, я прочитал «Былое и думы» - эту удивительную книгу, которую невозможно читать без того, чтобы ей не заболеть, и я буквально заболел ею. Особенно задели меня за живое те главы, где Александр Иванович Герцен дает до такой степени точный анализ и вместе с тем реальную живую картину того, как на рубеже 20-30-х гг., а затем в 40-е гг. XIX века складывались взгляды, складывалось российское (да, именно так!) мировоззрение будущих западников и будущих славянофилов, как зарождалось и росло их противостояние. Книга Герцена в этом смысле дает много больше, чем, скажем, великолепный роман А.Ф. Писемского «Люди сороковых годов». В ней столько правды, столько фактов и вместе с тем столько художественности в лучшем смысле этого слова. Итак, я прочитал эти главы и полюбил и тех, и других - и западников, и славянофилов. На одной стороне были Герцен, Кетчер, Грановский, на другой - Хомяков, братья Аксаковы, братья Киреевские, другие. И те, и другие мне очень нравились, и тем, и другим я очень сочувствовал. Вообще книгу эту я читал очень долго, очень внимательно, во многом жил ею.
Неясным среди людей вокруг Герцена оставался для меня только один - это был Николай Платонович Огарев - друг Герцена и не более. Но лет, наверное, уже восемнадцати, студентом, я купил или у кого-то нашел на даче (сейчас уже не помню) толстый том стихов Николая Платоновича Огарева, под редакцией Михаила Иосифовича Гершензона, который, как я уже тогда знал, Огарева и его поэзию ценил чрезвычайно высоко. Мне казалось сначала, что Гершензон со своей оценкой огаревской поэзии просто оригинальничал. Но тут, когда я начал читать эти стихи, я понял, что передо мной действительно удивительный, действительно очень необычный и, может быть, в своем роде уникальный поэт:
"AURORA MUSAE AMICA" («Заря - подруга музы»)
Зимой люблю я встать поутру рано,
Когда еще все тихо, как в ночи,
Деревня спит, и снежная поляна
Морозом дышит, звездные лучи
Горят и гаснут в ранней мгле тумана.
Один, при дружном трепете свечи
Любимый труд уже свершать готовый -
Я бодр и свеж и жажду мысли новой.
Передо мной знакомые преданья,
Где собран опыт трудных долгих лет
И разума пытливые гаданья...
Спокойно шлю им утренний привет.
И в тишине, исполненный вниманья,
Я слушаю, ловя летучий след,
Биенье жизни от начала века.
И далее много таких удивительных стихов я открыл в этой книге и в какой-то момент спросил себя: «А что его духовная жизнь? Какова была духовная жизнь этого человека, этого поэта, этого мыслителя? Верующий он или нет? Как многие в его время, равнодушный или человек антихристианской настроенности - кто он?»
В одном из биографических очерков Огарев написал: «...раз меня привезли на светлое Христово Воскресенье к заутрене в домовую церковь Обольянинова, это был обычай. Там возле меня стоял Васильчаков, улан, воспитанник Кюри, слегка замешанный по 14 декабря. Заутреня кончилась, Васильчаков, вздохнувши от устали, с пренебрежением и ненавистью в голосе сказал мне: Finita la comedia. Я так это близко принял к сердцу, и меня так охватила атеистическая тенденция, что я вот это помню до сих пор». Прочитал я этот текст огарев- ский и ужасно расстроился: вот так на Руси всегда - откроешь для себя замечательного человека, все в нем хорошо, талантлив, ярок, но безбожник.
Прошу не слушать, милый друг,
Когда я сетую, тоскую,
Что все безжизненно вокруг,
Что сам веду я жизнь пустую.
К чему грустить, когда с небес
Нам блещет солнца луч так ясно?
Вот запоют «Христос воскрес»,
И мы обнимемся прекрасно,
А там и луг и шумный лес
Зазеленеют ежечасно,
И птиц веселый караван
К нам прилетит из южных стран.
К чему грустить? Опять весна
Восторгов светлых, упованья
И вдохновения полна,
И сердца скорбного страданья
Развеет так тепло она...
Читаю дальше поэму «Юмор»:
Уж полночь. Дома я один Сижу и рад
уединенью. Смотрю, как гаснет мой
камин, И думаю - все дня движенье,
Весь быстрый ряд его картин
В душе рождают утомленье.
Блажен, кто может хоть на миг
Урваться наконец от них.
Камин погас. В окно луна
Мне смотрит бледно.
В отдаленье
Собака лает - тишина
Потом; забытые виденья
Встают в душе - она полна
Давно угасшего стремленья...
В такую ж ночь я при луне
Впервые жизнь сознал душою,
И пробудилась мысль во мне,
Проснулось чувство молодое,
И робкий стих я в тишине
Чертил тревожною рукою.
О Боже! в этот дивный миг
Что есть святого я постиг.
Проснулся звук в ночи немой
— То звон заутрени несется,
То с детства слуху звук святой.
О! как отрадно в душу льется
Опять торжественный покой,
Слеза дрожит, колено гнется,
И я молюся, мне легко,
И грудь вздыхает широко.
Не все, не все, о Боже, нет!
Не все в душе тоска сгубила,
На дне ее есть тихий свет,
На дне ее еще есть сила;
Я тайной верою согрет,
И, что бы жизнь мне ни сулила,
Спокойно я взгляну вокруг
- И ясен взор, и светел дух!
Какой же атеист? Нет, все-таки, наверняка, это не атеист. Конечно, стихи эти грустные, конечно, стихи эти печальные, конечно, они написаны пессимистом, но, во всяком случае, не безбожником.
Далее поэт вспоминает свое детство:
На ум приходят часто мне
Мои младенческие годы,
Село в вечерней тишине,
В саду светящиеся воды
И жизнь в каком-то полусне,
В кругу семьи, среди природы,
И в этой сладостной тиши
Порывы первые души.
И вот теперь в вечерний час
Заря блестит стезею длинной,
Я вспоминаю, как у нас
Давно обычай был старинный:
Пред воскресеньем каждый раз
Ходил к нам поп седой и чинный
И перед образом святым
Молился с причетом своим.
А блеск вечерний по окнам
Меж тем горел. Деревья сада
Стояли тихо. По холмам
Тянулась сельская ограда,
И расходилось по домам
Уныло медленное стадо.
По зале из кадила дым
Носился клубом голубым.
И все такою тишиной
Кругом дышало, только чтенье
Дьячков звучало, а с душой
Дружилось тайное стремленье,
И смутно с детскою мечтой
Уж грусти тихой ощущенье
Я бессознательно сближал...
Конечно, я сам родился не только после революции, но и после войны, и тем не менее, детство мое в чем-то похоже на его детство, на детство Огарева, и детские воспоминания мои тоже. Поэтому, когда я открываю эти стихи, то всякий раз думаю не только о детстве поэта, жившего в середине XIX века, но и о своем собственном, и они для меня очень о многом говорят. Но что, что в конце концов увело Огарева из церкви? Почему этот мальчик, который каждым субботним вечером участвовал в домашней Всенощной, который так глубоко ее переживал в те годы, который так замечательно описал звон Пасхальной заутрени и воскликнул: «Не все, не все, о Боже, нет! Не все в душе тоска сгубила, На дне ее есть тихий свет, На дне ее еще есть сила...», - почему он порвал с церковью и, может быть, навсегда даже порвал? «Тихий свет» - под этими словами имеется в виду, конечно, Христос и песнь «Свете тихий...», которая поется на вечерне. Так вот что, спрашивается, увело Огарева из церкви?
И вод весенние разливы,
И детства мирную весну...
Но ненавидел строй фальшивый -
Господский гнет, чиновный круг,
Весь «царства темного» недуг.
Покинул я родной народ,
Где я любил село родное,
Где скорбь великая живет
Века в беспомощном застое,
Где гибнет мысли юный всход.
Томит насилие тупое,
И свежим силам так давно
В жизнь развернуться не дано.
Вот где ответ на мой вопрос. Россия - страна не только преподобного Серафима, Иисусовой молитвы и «Откровенных рассказов странника» - этой удивительной по глубине своей и благоуханию своему книги, - страна не только тех Всенощных, которые служатся субботними вечерами, и тихой молитвы; нет, это еще страна позорного рабства и работорговли, и поэтому любить Россию можно было только той «странною любовью», о которой писал Лермонтов. Вот где причина той ненависти, которую питает Огарев к стране, которую одновременно безумно любит, любя в ней абсолютно все.